Наступила минута, когда каждый из них дождался полного свершения своей давней мечты, – и потому это была минута величайшей растерянности. Мечта – это тень, подающая на экран, но когда экран отодвигают, показывается лицо действительности, покрытое рубцами горя, борьбы, разочарований и компромиссов.
Вики тоже ждала. Она была самой спокойной из всех, ибо однажды уже проделала путь сквозь туманную дымку мечты к полному разочарованию, а с тех пор ушла далеко вперёд и теперь без особых упований терпеливо ждала, что ещё принесет ей судьба, с инстинктивной решимостью как-то подчинить жизнь своей воле в повернуть её к лучшему. Возле неё стоял старик, который, казалось, молчаливо свидетельствовал о том, что она действительно сильна.
Дэви улыбнулся ей и, нарушив напряженную тишину, швырнул на стол папку, которую держал в руках.
– Никому не придется нас ждать, – добродушно сказал он. – Мы совсем готовы и к свадьбе, и к путешествию, и ко всему на свете. Идем!
Желто-красное такси летело вдоль жаркой и унылой, по-воскресному пустынной улицы, словно гонимый ветром цветок. Оно остановилось у заводских ворот, и на залитый солнцем тротуар выпрыгнули молодой человек и девушка, только что переставшие смеяться. И он, и она были с непокрытыми головами.
Старый сторож посмотрел на них сквозь решетку ограды с туповатым удивлением, но не двинулся с места: он не представлял себе, что может делать эта веселая парочка, которая шла, вернее бежала по раскаленному тротуару, взявшись за руки, на заводе «Стюарт – Джанни», как, впрочем, и на любом заводе в здешних местах. Вид у них был такой, словно они шли на танцы. Позади под палящим августовским солнцем ждало такси.
Высокий худощавый юноша, увлекая за собой девушку, подбежал прямо к воротам и, улыбаясь, показал на сине-белую эмалевую вывеску. Девушка кивнула и засмеялась. Оба прильнули к железным прутьям, разглядывая заводские корпуса – целый городок, обнесенный оградой. Наконец молодой человек оторвался от решетки и хотел было идти к машине, как вдруг заметил на бетонном дворе одинокую фигуру наблюдавшего за ним Ван Эппа и, всё так же улыбаясь вернулся к воротам. Он сделал Ван Эппу знак подойти, этот жест не был ни повелительным, ни надменным – только спокойно-властным. Старик тотчас почувствовал это, ибо когда-то, много лет назад, такая же спокойная уверенность была свойственна ему самому. Нежданный посетитель уже не казался Ван Эппу обыкновенным легкомысленным юнцом; выбив трубку, он пошел через бетонный двор на его зов.
Ван Эппу недавно исполнилось семьдесят два; это был маленький тщедушный старичок с безмятежными бледно-голубыми глазами в склеротических жилках. От прежних времен у него остался единственный изрядно поношенный костюм из темно-синего альпака, которому, несмотря на каждодневную носку, он ухитрялся придавать опрятный вид. Из обширных запасов тонкого белья уцелели одна белая рубашка и два крахмальных, всегда безукоризненно чистых воротничка – разлохматившиеся края Ван Эпп аккуратно подравнивал ножницами. Его черный шелковый галстук давно уже утратил всякую форму, а серая, пропотевшая у ленты, шляпа с круглыми загнутыми полями бережно сохраняла прогиб на тулье, бывший в моде ещё в 1914 году, то есть пятнадцать лет назад. От той, прежней жизни, которая сгорела в пламени неистовых стремлений, дерзких надежд, успехов, отчаяния и сменилась оцепенением, Ван Эпп сохранил щепетильную аккуратность в одежде, как сохраняет белая зола форму сгоревшей ветки.
Другое его свойство, которое и определило его жизнь, – неукротимое творческое воображение – как-то незаметно угасло ещё на шестом десятке. Это свое качество он всегда воспринимал как нечто естественное и неотъемлемое – как руки, ноги и биение сердца, – и, когда понял, что оно исчезло, его охватил панический страх. Много раз он наживал и терял большие деньги, но деньгами он никогда не дорожил, а потеря того, что было для него самым ценным в жизни, сломила его вконец, и он заживо похоронил себя, поступив чуть ли не чернорабочим на такое место, где никто не узнавал его и даже не замечал. Его мучил тайный стыд, похожий на тот, что испытывает некогда здоровый мужчина, ставший импотентом.
Этот стыд выдавала лишь грусть в глазах старика, а когда иной раз газетные репортеры вспоминали его имя и, нагрянув в меблированную комнатушку, донимали расспросами о его жизни, о том, видится ли он ещё с Томасом Эдисоном и помирился ли, наконец, с Джорджем Вестингаузом, Ван Эпп неизменно прогонял их к чертям. Прежняя жизнь умерла, и разговоры о ней вызывали такую боль, что он терял самообладание. А кроме того, он не желал сообщать, что работает сторожем на заводе «Стюарт – Джанни». Ни один репортер не упустил бы случая поместить в воскресном приложении сентиментально-ироническую заметку «Бывший соперник Маркони – сторож на чикагском радиозаводе!»
Ван Эпп никогда не предавался сентиментальным сожалениям о своей судьбе. Так уж случилось, что поделаешь. В 1910 году он был ещё на вершине успеха. Сейчас, почти двадцать лет спустя, он служит сторожем. Он поступил сторожем только потому, что оказалась вакансия, – вот как оно обернулось… ну и точка, и к черту всё на свете!
Устало волоча ноги, как настоящий старый сторож, Ван Эпп пересек двор и подошел к юной паре, стоявшей по ту сторону ворот.
– Что вам угодно? – спросил он.
– Мы хотели бы войти на несколько минут, если можно. – В голосе молодого человека было то же, что и в жесте, которым он подозвал сторожа: приветливость, терпение и сознание, что он вправе ожидать выполнения своих просьб.